2011-06-02
татьяна_синцова

Картонный балаганчик. Роман. Глава 11.

(Публикуется без редактуры и корректуры ввиду большого объема текста)

Главы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10 

Глава 11.


1906, август – октябрь.
Шахматово – Санкт-Петербург.
«Воскреснем? Погибнем? Умрем?»

   Август никогда не кончится.  
   Будет длиться вечно.
   Потому что суждена долгая жизнь, потому что они – муж и жена, и все  свершилось на небесах в августе – 17-го числа 1903 года в старинной «белой церкви» Михаила Архангела в трех верстах от Шахматова.
   И это его цепи, ее заклятья, их совместная тайна.
   Жить вместе – невозможно, но врозь – совсем нельзя.
   Перед шахматовским домом цветет колючий шиповник. Блок смотрит из окна мезонина на усыпанный круглыми ягодами кустарник: «Будто сторож». Стена из шиповника – пики, стрелы, острия. За ней - Малиновая гора, желтая вода в пруду, вековые ели у «тургеневской калитки» - они прячут её от посторонних глаз, укрывают тяжелыми лапами.
   У калитки его встречала светлая Невеста.
   Как давно это было!
   А теперь! Что теперь? Кавардак! Фальшь и склока. Наклеенные бороды и клюквенный сок.
   Но что сожжено огнем и залито свинцом, того не разорвать.
   С ней он смотрел на зарю – с ней будет смотреть и в черную бездну.
   В августе 1906-го молодые сбежали в Шахматово, тихое прибежище, куда и потом не раз приносили свои бури, и где эти бури неизменно умиротворялись. Маленькие, личные, они бились в такт со вселенскими.
   Он чутко прислушивался.
   Прекрасная Дама бродила по колено в мокрой траве и кусала былинки. «Японец» любил «японку одну», потом стал «обнимать негритянку»; но «он по-японски с ней не говорил? Значит, не изменил, значит, она случайна...» С Белым она говорила «по-негритянски». Ей страстно хотелось простой любви - бабьей, стихийной. Никакой не «низкой» и «темной», как убеждал её Саша. Муж – не муж. Брат – не брат. Она по-прежнему металась и приходила в отчаяние. Вспоминала опрокинутые глаза Белого, умолявшие «оставить Сашу», и долгие неутоляющие поцелуи.
   Шахматовский сад с множеством извилистых дорожек, с липовой аллеей, кучно растущими серебристыми тополями склонил выбор в пользу Сашуры. Не потому, что в тополях и липах была какая-то особая прелесть – хотя, конечно же, была - и не потому, что, бессловесные, они умели убеждать, а потому, что она «взвесили и рассудила». Необходимость выбора поколебала ее самоуверенность, но дело было сделано: она решила, что «не изменит», какой бы ни была видимость со стороны. К суждениям чужих людей Любовь Дмитриевна была равнодушна. Этой узды для нее не существовало.
   На этот раз ее выбор окончателен.
   Но Белый-то! Белый был уверен, что Люба по-прежнему любит его, но «малодушно отступает из страха приличия и тому подобных глупостей». Взъерошенный аргонавт недальновидно подозревал, что Блок оказывает на нее давление, и оттого обрушил на супругов ливень писем, порой, совсем сумасшедших. Упрекал «за старое»: пьесу «Балаганчик», в которой Блок высмеял и любовный треугольник, и его самого, и Прекрасную Даму в образе глупой картонной куклы Коломбины. Обвинял в мещанстве. Написал и издал свои «Симфонии» и «Кубок метелей», где вывел «вечного друга» под видом надутого гадкого мужа.
   Истерика, клиника, горячка.
   Блок зевал. Перестал вскрывать письма «друга» – в огонь их! В печку!
   Александра Андреевна боялась, что Белый убьет Сашуру.
   Прекрасная Дама уверяла, что все кончится вздором. «Выбрав», наконец, она стала относиться к Белому строго или, как сокрушалась позже, «бесчеловечно». Раз отшатнувшись, перестала его жалеть и негодовала: как он не понимает?! Она стремится устроить жизнь, как ей «удобнее», а он!..
   Белый вознамерился уморить себя голодом. Напялил черную маску, красное домино, и заперся в доме. В письмах – умолял о «последнем» разговоре, просил о встречах будущей зимою, как со старыми «знакомыми», клялся, что будет с ними всегда.
   Неприятная история.
   Любовь Дмитриевна придумывала, как ей избавиться от уже ненужной любви и без деликатности запрещала ему «приезды».
   Белый настаивал.
   Ах, ну разговор, так разговор!..
   Он состоялся в ресторане «Прага» в Москве. Решающий, последний! Конечно, в августе. Когда ж еще? Снова записки, посыльный в красном колпаке. Люба спокойна и весела. Она смеется. Блок равнодушен. Белый вскакивает из-за стола и убегает. Опять – отчаяние, угрозы самоубийства.
   А ведь и вправду – вздор.
   На другой день после «разговора» Блок пишет «вечному другу», что не посвятит ему «Нечаянную радость», как хотел ранее: это было бы ложью – и тем подвел итог истеричной дружбе-вражде, мучавшей его последние годы. Пора! Он тоже сделал выбор: простился с  фальшивыми, давно тяготящими его отношениями.
   Впереди – «вольные мысли», простор, Россия.
   Желтая глина, степной ковыль, овраги да безбрежная тоска. Яд любви и нежности – к ней, единственной: к нищим избам, о которых скорбит, к свободным и сильным людям, запертым в тюрьму, к униженным и оскорбленным. И от этой нежности – безволие и слабость, и неумение сопротивляться.
   Его рука не поднимет ножа, но он не осудит тех, кто поднял.
   И пусть Она – будет рядом. Вечная Невеста, Жена.
   Он – слаб, она – сильна.
   ***
   «Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?
   Вдвоем - неразрывно - навеки вдвоем!
   Воскреснем? Погибнем? Умрем?»
   ***
   В конце лета они вернулись в Петербург и поселились на Лахтинской. Надо жить самому. Отдельно. Скучной мещанской жизнью. Пусть! «За» переезд было много обстоятельств. «Против» только одно: любовь матери. «О, как жалко была Алю, как робко она просила их остаться, какой это удар для нее, хотя и знает она, что так надо», - писала в дневнике сестра Александры Андреевны Мария Бекетова. И проницательно замечала: «Любе не хочется. Жалеет комфорта, баловства, беззаботности, но идет за ним, конечно».
   «Вдвоем – неразрывно – навеки вдвоем!».
   Но "удобнее" было бы – остаться…
   Дом на Лахтинской располагался в стороне от шумного Большого проспекта, гимназий, казарм, больниц, грязного рынка, вокруг которого днем и ночью скрипели обозы. Типичное многоквартирное обиталище петербуржцев среднего достатка. «Серокаменное тело» с короткой энергичной дугой под крышей и одиноким окошком посередине. Пять этажей, балконы вразброс, белая отделка, дешевые квартиры. Их - под номером 44. «Четверку» он любил – счастливая! Флигель сырой, этаж – последний. Окна выходят в узкий каменный колодец двора, на дне которого влажные штабеля дров, сараи да бродячие кошки. Мещанское житье, фабричные частушки, негромкое пение за стеной: «Десять любила, девять разлюбила, одного лишь забыть не могу…»
   Ему нравится!
   Впереди простая жизнь без запутанных, безнадежных отношений: «Я совсем не думал о Тебе, - писал он Белому, - или думал со скукой и ненавистью. По всей вероятности – чем беспокойнее Ты, - тем спокойнее теперь я».
   Прошлое умерло.
   ***
   Выгорел август. Сменился тихим сентябрем.
   Осень остудила зной, успокоила нервы.  
   Промозглый день клонился к вечеру.
   В переулок возле Большой Садовой улицы и Вознесенского проспекта вошла хрупкая молодая девушка с матовым лицом, тонким профилем и пепельными волосами «волной», аккуратно прибранными под синюю бархатную шапочку. В одной руке девушка держала коричневый саквояж, в другой – корзину, накрытую теплой клетчатой шалью. На резинке, обвитой вокруг левого запястья, болтался тугой полотняный мешок.
   Сиреневые сумерки заползали в подворотни.
   Рабочий люд суетился у лавок, приискивая дешевую снедь: колбасу из требухи, студень, бог знает, из чего сваренный, говядину – обрезки по десяти - двенадцати копеек за фунт, да что-нибудь из круп – пшена или гречки на кашу. Мастеровые, плотники, кухарки, спешившие под конец торговли поймать выгодную цену, мелкая конторская сволочь, уже пропустившая по штофу и более, - все толкались, гомонили, лаялись, куда-то спешили, хотя спешить в такой поздний час было ровным счетом некуда.
   Барышня свернула в подворотню, прошла один двор, другой и, оглянувшись украдкой, отворила тяжелую дверь.
   - Что же вы, милая? – укорила ее раскрашенная мадам в бусах. – Жду вас, жду.
   - Но я же… внесла задаток, предупредила, что… вечером буду.
   Казалось, силы вот-вот покинут ее.
   - Пойдемте, - тетка загремела ключами. – Задаток. Мало ли что. Я не хочу, чтобы комната простаивала, милая.
   Они поднялись на этаж. Навстречу тетке кинулся усатый господин с честными глазами и нервным ртом:
   - Матильда Францевна, отдам, истинный Бог, отдам. Мне за переводы должны, и жалованье вот-вот…
   - Уж не знаю, как вам и верить, Федор Ильич. Третья неделя пошла, а все – переводы да жалованье. Сюда, милая.
   Комнатка была крохотная, но выбирать не приходилось. Саша поставила на пол саквояж, корзину, сбросила с запястья неуклюжий мешок, всю дорогу резавший руку.
   - Кровать новая, год назад купленная, - неуверенно солгала тетка, поправив волосы. – Комод, стол, стул. Если понадобится, еще один принесу.
   - Спасибо, обойдусь.
   - Как хотите. Жильцов трое. Федора Ильича вы видели. Сближаться не советую: игрок. Занимает – и не отдает, занимает – и…
   Матильда Францевна смахнула подвернувшейся под руку тряпкой вековую пыль с подоконника:
   - Цветок принести? В умывальне ваше место справа. Я покажу.
   - Не надо цветка.
   - Вторая жиличка – Варя Кирьянова, швея. Хорошая девушка, платит вовремя. Чтоб задержать – так ни-ни, - Матильда протянула руку.
   - Что? – не поняла Саша, почувствовав, что скоро рухнет на пол.
   - Паспорт. У пристава пропишу. Я порядок люблю. Чтобы все по правилам, по порядочку, милая.
   - Ах, да, - она расстегнула черное пальтецо с японской застежкой и протянула хозяйке паспорт.
   - Вот и ладно. Керосин и свечи – свои. Столоваться будете?
   - Н-не знаю.
   - Устраивайтесь. Надумаете столоваться, скажете. Авдотья хорошо готовит. Да и не дорого станет: по пяти рублей в месяц.
   Александра, в чем была, повалилась на постель.
   Подождала, пока смолкнет шум в ушах и угомонятся рыжие чертики перед глазами, подтянула подушку и огляделась. Склеп не склеп, пенал – не пенал, но Родион Романович вспомнился: комнатка была узкая, по углам ободранная.
   За стеной закашлялись.
   Саша вздрогнула: ей показалось, за спиной.
   ***
   На третий день после бегства от дома купца Гуреева, где она бродила в поисках Михаила, случилась неприятная история: в окне, выходившем на угол Торговой и Английского проспекта, она увидела маленького востроносого мужичишку, одетого под извозчика. Он прохаживался у входа в купеческий трактир,  топтался и задирал голову.
   Саша могла поклясться, что не тот – похожий!..
   Но топтун разворачивался, доходил до мелочной лавки, в которой в беспечные времена она покупала халву, и возвращался к трактиру. Поправлял шапку, похлопывал себя по бокам, притопывал, согреваясь, исчезал за углом – и вновь выныривал.  
   Он и так-то был мал, а сверху и вовсе казался крохотным.
   «Карлик!» - вспомнила она.
   Вжалась в простенок, подождала, пока минутная стрелка прыгнет на половину десятого, и посмотрела вниз – стоит!
   «Надо успокоиться. Мне почудилось. Нет там никакого карлика. И востроносого извозчика нет. Это от страха. Я видела его спину. Он шел, не оглядываясь, в противоположную сторону – к церкви - за тем мальчишкой, которого я послала в Мишкину квартиру. Подъехала конка, я вскочила на переднюю площадку. Сзади толкались гимназисты. Он не мог меня видеть!.. Что если они допросили приказчика?! Он мог запомнить номер маршрута. Значит, востроносый по мою душу, иначе он не прохаживался бы под окном…».
   Надо съезжать.
   И тихо, чтоб никто не заметил.
   Под вечер она сказала Настасье, что Прасковья Афанасьевна прислала письмо - ждет ее в деревне, что было, конечно, неправдой, и Александре было совестно за придумку.
   - Поеду, тётя зовет, - она поблагодарила соседскую кухарку за помощь. Та заохала.
   Дела в Игнатовке и впрямь были невеселы, но Прасковья Афанасьевна справлялась. Писала, что взяла больную Евдокию с близнецами в дом, что все хозяйство теперь на ней да на Дарье. Близнецы-шестилетки помогают с урожаем, топят печи и таскают воду из колодца. «Когда ты к отцу?» - спрашивала тётя. В вопросе слышалась тревога.
   - Что ж, барышня, поезжайте. Привыкла я к вам. В добрый час, -  покачала головой Настасья, закрывая рот передником.
   Александра пригласила старьевщика, выручила за мебель кое-какую сумму, достаточную, чтобы продержаться месяц-другой, и стала приискивать комнатку. У бабешки, торгующей на Никольском тряпьем, спросила, не сдает ли кто комнаты? Говорливая бабочка с охотой закивала:
   - Петра Кузьмича поспрашайте, он, я даве слышала, искал постояльцев. Это на Садовой – за углом. Можно к Матильде, но там нечисто, и хозяйка склочная.
   Сашура расспросила про Кузьмича и его комнаты, сам сдает или от жильцов, и даже двинулась в сторону Сенной, куда ее направила речистая молодка, но, проплутав между рядами, вернулась и пошла к Вознесенскому.
   Нашла указанный дом и в первой же квартире справилась о Матильде. Неразговорчивый франт в нечистой манишке буркнул: «В третьем этаже», и Саша поспешила в третий. Договорилась с домовладелицей, оставила задаток и – вернулась за вещами на Торговую. До сумерек просидела на проданной кровати. Спускалась по лестнице, стиснув зубы: если бы не знала, что в саквояже, сказала бы, что – каменья. Корзина била по ногам, мешок болтался, резинка впивалась в запястье.
   Прощай, прошлая жизнь!..
   Она затеряется, затаится. Спрячется в норку.
   Прощай!
   ***
   В соседней комнате послышалось негромкое пение.
   Саша вздохнула: где искать Михаила?
   Была одна ниточка. Шутейный разговор.
   Когда они с покойным Лешей Ухтомским – с несчастным Илюшей Забешанским из Гомеля! – таскали пакеты с почтамта и чуть не попались, обнаружив за собой слежку, Соколов сказал: «Если что, встречаемся в Казанском -  у воскресной заутрени».
   «Если что, - она уставилась в темноту. - Кому нужны были эти деньги с почтамтов? На что пошли? На жандармское платье, в котором суждено было погибнуть? На бомбы, паспорта, бланки? Подкуп писарей и жадных канцеляристов? И вот теперь –  ни могилы, ни холмика, и никто не принесет земли в солдатском кисете».
   И все-таки заутреня в Казанском – ее последняя ниточка.
   Саша сделалась прилежной прихожанкой.
   В первое воскресенье никто не пришел, и через неделю – никто.
   Стылый сентябрь рассыпал пригоршнями листья по дорожкам, они цеплялись к зонтам, юбкам, полосатым будкам, прилавкам лотошников, прибивались дождем, подхватывались ветром и уносились прочь. Непогода кружила над городом, заползая в дома и одинокие людские души.
   «Напрасно жду, - думала она. – Нафантазировала про Казанский, а был пустяшный разговор - шутка. Наверняка он забыл»
   Она жила тихо, как мышка.
   Матильде Францевне сказала, что учится. Просиживала в библиотеках светлое время суток и возвращалась в «склеп» в сумерках. Темными вечерами сидела в комнатке. Не читалось - она принялась вязать. Тетина наука не прошла даром. Купила на  базаре моток пуховой серой шерсти и начала плести самое простое, что умела, – шарф. Так хотелось простоты.
   Раз – петля, два – петля.
   Последняя сентябрьская служба была многолюдной.
   По Казанскому гуляли сквозняки. Огромный, неуютный, в тот день собор был по-особенному хмур и неприветлив, и Бог в нем жил суровый, похожий на «Кажина» из детства. Жидкий серый свет падал на золоченый алтарь, скользил по головам молящихся. Клубы тонкой сизой пыли переплывали из угла в угол, висели на хорах, взвивались под высокий купол.
   Где она видела этот дымный туман?
   Облака плывут, и, кажется, так близко плывут – и не могут доплыть. И все кружится, кружится.
   Чей-то тусклый безжизненный голос сказал ей в спину:
   - Завтра в 9, на старом месте.
   За плечом метнулась знакомая тень – и пропала. Она узнала бы ее из сотен других! Из тысяч! Руки повисли плетями: «Мишка жив! Жив!»
   Канет в Лету промозглая осень, промчится зима, и выкатится на небо рыжее солнце, согреет озябшую землю. Взойдет на пригорках курчавая сныть. Как это «сныть»? Как это? Это не ныть, не плакать, а жить! Расцветет на лысых прогалинах  ветреница, ощетинится молодая трава, поднимутся под тенистыми кустами ландыши.
   Она возвращалась из Казанского – смеясь: Мишка – жив!
   Жизнь продолжается.
   ***
   Пришлось купить на Никольском сатиновую юбку и «короткую пальтушку» в рубчик. Торговка сказала: «Больно ладная пальтушка, барышня». Ладная так ладная. «Пальтушка» была серая, неброская, юбка –  копеечная. Саша повязалась платочком, сунула в авоську синюю бархатную шляпку, прикрыла самосвязанным шарфом. И – бегом на «старое место»: на Сытный, туда, где дуб у Троицкого моста, Аптекарский и министерские дачи.
   Где востроносый мужичишка...
   После августа она боялась Петербургской стороны, как огня.
   У знакомого балагана торчали сонные «ваньки». Терли глаза, перекусывали. Вдоль лотков сновали небогатые покупатели - народ все трудовой, хозяйственный. Праздных картузников – слободы, ежесекундно готовой к поножовщине, не было вовсе: осень.
   Ряды были завалены яблоками - пестрыми, теплыми, как само солнце. Над корзинами витал крепкий яблочный дух. Было свежо и весело. Приставленные к яблокам молодки вытирали их о передники и с хрустом кусали за крутые бока.
   Александра купила пять крупных антоновок – не круглых, а ребристых  – в точечку. Увидела знакомую спину – Соколов сидел вполоборота к улице - и, оглянувшись для порядка, стала подниматься по шаткой лесенке.
   Раз-два-три.
   Мишка жив? Это серое нездешнее лицо с темным кругами вокруг глаз, запавшими щеками, седой прядью надо лбом – его?!
   Полумертвое тело – без живого человека внутри.
   Она тихо сказала:
   - Здравствуй.
   Он, молча, кивнул - Зиночкина петля душила его.
   - Вот так, Саша, - выдавил из себя три слова. Каждый звук – причинял боль. Окаменевшая челюсть не двигалась, не слушались губы.
   Она накрыла его безжизненную руку горячей ладошкой.
   - Погибли, Шурка, наши товарищи. Помянем, - перед ним стояла початая бутылка со стопками. - Вечная память.
   Она отхлебнула глоток, закашлялась. Закусила водку антоновкой, подсунула ему половинку.
   - Я… читала. В газетах. Как мне жаль, ты бы знал, как жаль! Такие молодые Илья, Никитка…. Им бы жить и жить.
   - Второго сентября в Москве Вовку Мазурина повесили.
   - Боже, – задохнулась она.
   «Дети черной ночи – где мы?»
   Злой август! Император года.
   О Зиночке Михаил промолчал. Видимо, боль была нестерпимой.
   - Что ты с этим Богом?! Много мы от него добра видали?  Мазурин на ерунде попался. Городовой на улице опознал. Погнался, ранил, - Соколов шарахнул кулаком по столу. – Вешателя не удалось взорвать. Достанем, гада. Отомстим! За всех погибших товарищей отомстим.
   - Столько жертв, - Саша покачала головой. – И дети… Детей жалко, Миша.
   - Жертвы?! Свора охранников. Их следовало перестрелять каждого в отдельности, - глаза у него зажглись нехорошим огнем. – Нашла, кого жалеть. У крестьян из Дурновки, забитых насмерть, тоже были дети. Дело не в устранении Столыпина, а в устрашении. Они должны знать, - он снова жахнул по столешнице, - что на них идет сила! Важен размах... Каменную глыбу взрывают динамитом, а не расстреливают из револьверов.
   - Тихо-тихо.
   - Они нас не жалеют. Вспомни Зину.
   Мишка некрасиво сглотнул.
   Ветер трепал над головами выгоревшую парусину, носил по базарным рядам пожухлую листву. Небо сыпало редким дождем - алмазами ситцевого простонародья.
  «Вся Россия – наш сад!»
   Где та земля, вся в дымке и цветном тумане, где цветы и покой, и тихая жизнь? Где она?
  «Узнаю отчаянного», - Саша неожиданно почувствовала себя  мудрее и старше этого взрослого сорванца, вечного мальчишки с самодельным ножом за поясом, готового в минуту опасности, срезать сети злобного «Кажина». Он не собирался сдаваться. Мишка Соколов! Воин, защитник обиженных, солдат угнетенных.
   «На доброе бы дело», - затосковало у нее внутри.
   - Я с тобой, - твердо сказала она, уцепившись за его рукав. – Я не  модница, а такой же боевой товарищ, как… Зина. Я – с тобой, Миша.
   Бокастая антоновка скатилась со стола – на помост, с помоста – в осеннюю грязь.
   Соколов смял огрубелой ладонью лицо. Из-под нее выглянул прежний Мишка - зеленоглазый, насмешливый. Только чуб у него был седой, а глаза – усталые.
   - Пичужка ты, Сашка. Не твое это дело. Не приму я этой жертвы.
   - Нет такой птицы. Испытай!  
   - Не стоит.
   - Я сильная – испытай.
   Кудлатая собачонка робко подошла к столу.
   Дать ей было нечего. Яблоко?
   – Ты… готова идти со мной до конца?
   - Да, - сказала она замерзшими губами.
   Соколов кивнул: так и надо – до конца. До смертного часа. По-другому – не имеет смысла.
   «Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?
   Вдвоем - неразрывно - навеки вдвоем!
   Воскреснем? Погибнем? Умрем?»

Продолжение: Глава 12

   Татьяна_Синцова (Россия)

Предыдущие публикации этого автора

авторизация
Регистрация временно отключена
напомнить пароль
Регистрация временно отключена
Copyright (c) 1998-2024 Женский журнал NewWoman.ru Ольги Таевской (Иркутск)
Rating@Mail.ru